Главная » 2017 » Август » 26 » 26 августа 2017. Из книги Виктора Финка «Литературные воспоминания»
11:06
26 августа 2017. Из книги Виктора Финка «Литературные воспоминания»
26 августа 
Известные в свое время, а теперь, забытые и наверное частично, заслуженно, «Литературные воспоминания» (уж сильно испорчены «советским духом», как в СССР все хорошо, и как на буржуазном западе все плохо, даже французские фермеры завидуют колхозникам) писателя Виктора Финка (между прочим окончил Сорбонну, и в первую мировую воевал во французском Иностранном легионе), впервые были изданы в 1960 году.
 
Но один отрывок из этой книги и объясняет зачем мы возвращаемся к таким вроде «ненужным» воспоминаниям.
А еще эту книгу, на заре своего творческого пути оформил Борис Мессере́р (1933 г.р.) — знаменитый впоследствии советский и российский театральный художник (и еще муж Б.Ахмадуллиной и двоюродный брат М.Плисецкой). Имя Бориса Мессерера было дано одному из героев повести Кира Булычева «Сто лет тому вперёд» и фильма «Гостья из будущего», снятого по её мотивам. Алиса также рассказывает, что у неё есть книга «Творчество Бориса Мессерера».
 
** 
Итак интересные отрывки из «Литературных воспоминаний» Финка (особенно интересен рассказ об авторе «Дерсу Узала» Арсеньеве):
**
Ромен Роллан однажды, всего однажды в жизни, видел Виктора Гюго. Роллану едва исполнилось тогда пятнадцать лет. Виктору Гюго было восемьдесят.
Встреча произошла вблизи Женевы, на берегу озера, в отеле «Байрон», неподалеку от того дома, где впоследствии Роллану было суждено прожить изгнанником едва ли не половину жизни.
Впрочем, можно ли сказать, что это в самом деле была встреча?
«На террасе..., показался старый дед с двумя внуками,— пишет Роллан. — Как он был стар! Совсем седой, весь в морщинах, брови насуплены, глаза глубоко запали. Он показался мне вышедшим из глубины столетий. Я стоял совсем близко и напрягал слух, но мне ничего не удалось разобрать из того, что бормотал глухой старческий голос».
И — все..
Больше ничего не было.
Роллан не обменялся ни единым словом со «старым Орфеем», как он, вслед за художником Жильбером Мартеном, называет Виктора Гюго. А уж его-то Гюго и не заметил: что за дело было великому старцу до мальчишек, которые в молчаливом изумлении пялили на него глаза?
Но Роллан запомнил этот день. Спустя пятьдесят два года он описал его с волнением, которое слышится в каждой строке.
Так и я с волнением вспоминаю замечательных людей, некогда виденных мной, хотя бы и в случайной обстановке.
В очерке Роллана есть несколько слов, которые я, работая над своими воспоминаниями, понял лучше, глубже, чем когда читал их в первый раз несколько лет тому назад.
Роллан говорит, что в Женеве жил у одной старой пианистки, которая знавала Шопена и Россини, и замечает по этому поводу: «Как близко, однако, находишься к прошлому: я соприкоснулся с ним, а через меня соприкоснетесь с ним и вы».
Эти слова стали как бы моими собственными. Вся эта книга написана мной для того, чтобы через меня вы соприкоснулись с прошлым. В видениях моей молодости осталось завершение века. Он ушел в то время еще не очень далеко. Но он ушел. Поколение устремляло взгляд вперед, в будущее, подернутое туманом.
** 
По дороге в Париж я останавливался в Вене и Цюрихе. В этих городах прежде всего бросалась в глаза опрятность. В Голландии я видел, как моют тротуары горячей водой с мылом. А в Париже префект Лепин лишь в 1910 году запретил, под страхом денежного штрафа, выбрасывать мусор на улицу.
И все-таки Париж был лучшим из городов.
Нас, молодых людей, приезжавших из хмурой Российской империи, больше всего поражал аромат свободы, непривычный нам, головокружительный аромат. Он поражал нас больше, чем дворцы, храмы, музеи, театры, больше, чем священные камни, памятники двухтысячелетней истории Парижа, больше, чем весь его величественный блеск.
Да, аромат свободы.
И еще что-то, неповторимое. «Все то, чего не скажешь словом, узнал я в облике твоем...»
Не только в прозрачном летнем небе, но и в сырых осенних туманах таилось что-то милое и привлекательное, точно в этом городе сам воздух был другого и чудесного состава.
Быть может, это просто «юность из тумана мне машет белым рукавом»?
Весьма возможно.
Но почему в таком случае она не машет мне рукавом ни из какого другого города? А я видел почти все европейские столицы.
Мне случилось провести недели две в Лондоне. Не буду его описывать. Скажу только, что когда я- вернулся из Лондона в Париж, и вышел на вокзале Сен-Лазар, и сел на крышу омнибуса, и мы поехали в Латинский квартал через весь Париж, то он показался мне провинцией. Но мне не хотелось жить в Лондоне. И ни в каком другом из многих знакомых мне европейских городов. Юность и сейчас машет мне белым рукавом только из Парижа.
Я жил в той части города, которая называется Латинским кварталом. Там находятся почти все парижские высшие учебные заведения.
Ах, этот довоенный Латинский квартал, город Молодости, республика Беспечного Веселья!
Вот спускается по бульвару Сен-Мишель ватага студентов, человек пятьдесят. Они держат друг друга за руки и идут цепью, громко скандируя: «Молодчина наша А!»
Никто не спрашивает, кто она, эта А. Всякий знает, что это Ассоциация парижских студентов. «Молодчина наша А!»
Передний распахивает дверь кафе. Лавируя между столиками, он идет к другой двери, и за ним вся ватага с криком, свистом, смехом: «Молодчина Наша А!»
Таким же порядком заходят они еще в одно, в пять, в двадцать пять кафе, сколько хватит времени и охоты: «Молодчина наша А!»
Иной читатель еще, чего доброго, скажет:
— Помилуйте, да ведь это хулиганская выходка! И как это полиция терпела такие вещи!
Дорогой читатель! Милый, дорогой читатель! Это не было хулиганством, потому что это никому не мешало. В кафе — во всех — сидели студенты, их веселые подруги и наши профессора. Самые строгие из них смотрели на забавы молодости, только завидуя ей. Никто не унижал нас снисходительностью. Просто всем было весело и смешно.
Кто не хотел, чтобы его, упаси бог, нечаянно толкнули в торжественную минуту, когда он вводит в свой организм стакан вина или отвара ромашки, тот сидел дома или в крайнем случае ходил в респектабельные кафе Правого берега. _
А наш Латинский квартал жил добродушным весельем своего студенческого населения.
Хулиганов же не было тогда в квартале. Я ни разу ни одного не видел.
И на полицию нельзя было пожаловаться. Она хорошо знала нас и наши нравы, она не докучала нам.
Однажды вечером я вскарабкался на уличный фонарь. Я не был гимнастом. А если бы даже и был, то что это за место для тренировки — фонарь на улице Суфло, как раз перед Пантеоном?! В любом городе России я бы за такую проделку был заживо съеден клопами в ближайшем полицейском участке.
В Латинском квартале царили другие нравы.
Я уже почти добрался до горелки, когда к фонарю медленно, вразвалку, подошел полицейский и спросил меня довольно флегматично:
— В чем дело, молодой человек? Вы хотите прикурить? Вот спички.
Я спустился на землю и пошел домой. Очень мне нужны были его спички!
Как много вносили в жизнь квартала уличные музыканты!
На перекрестке появляется бродячее трио: певец, гитарист и продавец нот. Никогда они не исполняют мелодии, которая уже известна, — только новинки. Например, томный вальс на слова, вроде «Она стояла в воротах, когда он возвращался домой. Он сказал ей: «Смотрите, льет дождь. Зайдем на минуту ко мне». И она согласилась. Тогда он поцеловал ее прямо в губы».
Иногда исполнялась какая-нибудь легкая полечка.
Вокруг музыкантов собиралась публика. Это была обычная публика бульвара: студенты и профессора, хозяйки й прислуга, адвокаты и клиенты, врачи и пациенты,— все люди взрослые, занятые, деловые, времени у всех мало, задерживаться некогда. Но песня — это песня. Ее тоже пропустить нельзя. Полминуты слушают. Если не понравится, уходят, если понравится, быстро платят медяк, получают ноты с текстом, разучивают тут же, под гитару, и расходятся каждый в свою сторону, по своим делам, напевая новую мелодию. Возможно, завтра ее будет петь весь квартал, через неделю она завоюет Париж, потом Францию, а потом и весь мир. В России тоже распевалось в те годы немало песенок, родившихся на тротуаре Буль-Миша.
В чудесной и неповторимой бытовой простоте, которая царила тогда в Париже, нередко можно было встретить прямо на улице людей, которые олицетворяли бури и грозы недавно ушедшего XIX столетия, его славу, муки и страсти.
** 
..я свернул на улицу Гей-Люссака и остановился, яко жена Лота, по гневу божьему обращенная в соляной столп: у овощной лавки стоял на тротуаре человек в хитоне, золотой ободок стягивал его волосы, на волосатых ногах были сандалии, и никаких носков, ниже брюк.
Что это со мной? Галлюцинация?
А мой Демосфен стоял и переминался с ноги на ногу, потому что дело было в ноябре или декабре, когда в Париже грязно и холодно.
Потом из овощной вышла женщина, тоже в хитоне, тоже в сандалиях на босу ногу, без чулок и без юбки, немолодая, некрасивая, неопрятная.
Только увидев, что и другие прохожие оборачиваются на этих двух сумасшедших, я перестал опасаться за собственный рассудок. Их, оказывается, знали. Это были американцы. И не совсем чудаки. Мужчина был Раймонд Дункан, брат знаменитой танцовщицы Айседоры Дункан, которая возродила танцы древней Эллады. Он исполнял при сестре функции сценариста, режиссера, администратора и актера-чтеца и одевался, — а за ним и его жена, — как эллин, быть может, немного для рекламы. 
** 
...Я немного знавал весьма известного в те годы собирателя пушкинских материалов, автора книги «Неизданный Пушкин» — Александра Федоровича Онегина-Отто. Он был стар, очень стар. По-моему, он еще застал Пушкина в живых. Во всяком случае, в гимназии он учился вместе с сыном поэта В. Жуковского. От этого своего товарища Александр Федорович получил в подарок пакет с рукописями Пушкина, который хранил у себя В. Жуковский.
Онегин прожил почти всю свою жизнь в Париже. Он был близок со многими русскими и французскими писателями своего времени и особенно дружил с Тургеневым.
Невозможно было без трепета и волнения встречаться с этим стариком, слушать его.
Однажды Александр Федорович стал рассказывать о своем знакомстве с Дантесом.
Дело было в Париже, в шестидесятых годах, во времена Наполеона III. Дантес был сенатором.
Онегин пошел к нему единственно затем, чтобы спросить: испытывает ли тот когда-нибудь сожаление о своем роковом выстреле?
Дантес ответил: «Мы дрались на пистолетах. Пушкин мог убить меня».
«Это верно, — сказал Онегин, — но ведь Пушкин... Он был гордостью России!»
Дантес оставался невозмутим: «Что из того? А я? Ведь я пэр Франции, я сенатор...»
Отто говорил почти уже неслышным старческим голосом. Но его правдивый и живой рассказ сразу перенес меня в отдаленную глубину ушедшего столетия. 
**
Нередко нас приводят в волнение даже мимолетные, даже косвенные соприкосновения с некоторыми людьми и событиями. В такие минуты внезапно обретают силу достоверности сведения и представления, которые мы, о них имели ранее, но которые были книжными и потому казались отвлеченными. Тогда приходит прочное и всегда для нас важное ощущение преемственности поколений, эпох и культур — со всем, что в них есть радостного и трагичного, великого и мелкого.
Такое чувство я испытал не однажды.
Помню, например, на террасе кафе д’Аркур, в часы аперитива, каждый день сидел скромно одетый старик, всегда на одном и том же месте, всегда уткнувшись носом в газету.
Судя по тому, как подобострастно с ним разговаривал сам хозяин кафе, было нетрудно догадаться, что старик — какая-то знаменитость. Он носил бородку, какую в годы моего детства носили и у нас, в России. Она называлась «буланже», по имени генерала Буланже, которого в восьмидесятых годах прочили в диктаторы Франции. Бородка вышла из моды, потому что Буланже, как известно, не стал диктатором.
О том, кем был этот старик, я узнал все от того же Гастона де Брассака.
Однажды он стал читать мне лекцию на тему, которая, казалось, не имела к старику никакого отношения, а именно о том, сколько страшных опасностей таит в себе для мужчины женская половина человечества.
— Многим хищникам, — говорил Гастон, — природа дала внешний облик, который позволяет разгадать их сразу. Человек видит, с кем имеет дело, он принимает меры самозащиты, он может спастись... Но когда на него нападает хищник в юбке, — о, тогда кончено, человек погиб. Если он и стреляет, то только в самого себя.
И далее, совершенно неожиданно и лишь в качестве примера, последовал рассказ о генерале Буланже.
Версия Гастона была вся построена на игривых деталях.
— Он был уже так близок к цели, этот генерал! — с пылом говорил Гастон. — Армия его боготворила. Париж его боготворил. Однажды у него под балконом уже собралась огромная толпа, чтобы на руках понести его в Елисейский дворец. Мой дед и отец были в толпе. Они говорят — накал был необыкновенный.
— За чем же дело стало? — спросил я.
— То есть как это — за чем дело стало? — взорвался Гастон. — Я же тебе говорю — женщина! У него была любовница, замужняя дама. Она не хотела, чтобы ее генерал стал во главе Франции: такое высокое официальное положение могло бы помешать их любви. Она вообще не хотела делить его ни с кем, даже с Францией. «Или я, или Франция!» Вот видишь?! Я тебе говорю, остерегайся этой породы! Чертовы дамочки! Буланже заколебался в самую решительную минуту. Он не вышел. И тут Анри де Рошфор, который был все время рядом и убеждал его, и тащил, и толкал, де Рошфор в конце концов не вытерпел, взглянул на часы и произнес свои бессмертные слова: «Генерал, вот уже пять минут, как вы выпустили из рук свою судьбу». Бессмертные слова! Они вошли в поговорку и остались в наследство всем неудачникам, которые умеют болтать и не умеют действовать! Результат? Буланже сбежал со своей дамочкой в Брюссель, там она заболела и умерла, а он застрелился у нее на могиле. Если бы она была дикой кошкой, он бы застрелил ее. Но она была кошечкой в шелках и кружевах, и он застрелил себя. Извлеки урок, рюско! Извлеки урок! А что касается Буланже, то о нем уже все забыли. Даже бородки «буланже» никто не носит. Разве только де Рошфор. Ты можешь видеть его на террасе у д’Аркур: он там каждый день пьет аперитив и читает газеты. И советую поторопиться: как он ни вертляв, а ему за восемьдесят. Из них шестьдесят лет дуэлей, памфлетов, судебных процессов, скандалов, ссылки, побегов, и новых процессов, и новой ссылки, и новых побегов, и новых дуэлей... Беспокойный старик!
Как-то в Люксембургском саду мой товарищ Ренэ неожиданно толкнул меня в бок и глазами указал на элегантного господина в сером костюме, в шляпе-канотье и в пенсне. Господин вышел из боковой аллеи и легкой, очень быстрой походкой направился в сторону Сената.
— Дрейфус! — шепнул мне Ренэ. — Капитан Дрейфус!..
Господин скрылся с глаз, а я долго еще не приходил в себя. Передо мной пронеслось все страшное судебное дело, вся неслыханная цепь подлогов, лжесвидетельств, подкупа, убийств и продажности суда — всего, чем военно-монархическая каста пыталась доказать виновность капитана Дрейфуса в измене: Я увидел заседания трибунала, торжественно совершавшего заведомое судебное преступление, и затерянный в Атлантическом океане Чертов остров, все население которого в течение нескольких лет состояло из одного этого невинно осужденного господина с быстрой походкой и двух-трех сменявшихся тюремщиков; я вспомнил Эмиля Золя, прогремевшего на весь мир обличительной статьей «Я обвиняю», в которой человечество с облегчением услышало голос мыслящей, передовой Франции, ее совести; я увидел мой родной провинциальный городок в России, где люди жили тогда,— как и во всем мире, — от газеты до газеты и читали их затаив дыхание.
Двенадцать мучительных лет прошло, раньше чем было наконец доказано, что секретные штабные документы продал Германии не Дрейфус, а член той самой монархической клики, которая обвиняла человека невиновного, чтобы выгородить своего.
Дело Дрейфуса перешло в политическую борьбу между монархической реакцией и антисемитизмом, с одной стороны, и всеми силами прогресса — с другой. Торжество истины было торжеством прогресса.
Это были последние тени недавно ушедшего XIX века. Они быстро ожили в моем воображении здесь, на дорожке Люксембургского сада.
**
В.К. АРСЕНЬЕВ
1
Мне довелось участвовать в одной экспедиции, которая проходила по среднему течению Амура.
Еще в Москве, только собираясь в дорогу, я благодарил добрую судьбу: мне так давно и так сильно хотелось побывать в местах, которые описал Арсеньев! И места меня привлекали, и сам Арсеньев. Я любил этого человека за то, что сам он любил природу такой поэтической любовью. И в особенности за то, что он с такой душевной теплотой написал образ гольда Дерсу-Узала. Я угадывал в Арсеньеве личность высокого морального порядка. Меня радовала возможность увидеть его.
Это было в 1929 году. Хозяйственное освоение Дальнего Востока едва начиналось. Природа стояла еще почти не потревоженная. Глядя на нее, можно было легко себе представить, в каком состоянии пребывала вселенная в первую неделю мироздания, когда все еще было «вчерне». …
2
..
Как бы это ни казалось странным, но в тайге можно иной раз хорошенько изголодаться, даже когда у вас ружье в руках.
И вдруг мой Богатов говорит, как бы оправдываясь:
— Сам Арсеньев, путешественник который, Владимир Главдеич, может, слыхали?..
— Ну, слыхал! — насторожился я. — Что — Арсеньев?
— Со спедицией ходили... И все охотники были... А с голодухи собак своих, однако, поели...
— Вы что, знаете Арсеньева? Видали его?
— Не, — ответил Богатов.
— Может, книги его читали?
Тут они оба рассмеялись — и Богатов, и Максимов.
Богатову вопрос показался до такой степени нелепым, что он даже сказал мне:
— Что я, студент какой — книги читать?
— Откуда же вы Арсеньева знаете?—допытывался я.
— Господи сусе! — почти с раздражением вмешался Максимов. — Да кто же его не знает, Владимир Глав-деича? У него ж полмира исхожено...
Больше я не добился ничего.
Спустя время к нашей экспедиции присоединился профессор В. М. Савич из Владивостока. Я спросил, встречается ли он с Арсеньевым. Мы ехали верхом и рядом. Проводник, видимо, принял вопрос на свой счет и ответил вместо профессора Савича:
— Арсеньев? Это вы про которого? Про Владимир Главдеича? Кто ж их не знает? Уж Владимир Главдеич!
Он повторил это имя, многозначительно вскидывая плечами и головой, как если бы одним этим именем, было сказано многое, чего сразу не объяснить, да и объяснять не надо — все и так знают.
— Второй раз слышу имя Арсеньева из уст человека, который вряд ли читал его книги, — заметил я.
— Конечно, не читал, — согласился профессор и стал рассказывать об Арсеньеве. Я узнал, что, помимо научной и литературной работы, Владимир Клавдиевич занимается чрезвычайно важной общественно-государственной деятельностью. Так, по его инициативе была созвана первая в истории Дальнего Востока конференция по изучению производительных сил, а затем и съезд. В жизни края это имеет огромное значение.
— Конечно, здесь, в тайге, вряд ли кто-нибудь об этом и слыхал, а все-таки Арсеньева, как видите, знают.
— В чем же дело?
Профессор усмехнулся:
— Можете проехать еще три тысячи километров на запад, в Сибирь, и вы услышите это имя в тайге и в глухих деревнях. Книг там не читают, но в трудную минуту жизни люди пишут во Владивосток, к Арсеньеву, и даже приезжают лично. Вы бы посмотрели, — припрется этакий медведище, косая сажень в плечах, борода до пояса, станет в дверях, башкой чуть не в потолок упирается, а в комнату не войдет, за стол не сядет и руки не подаст ни в коем случае. Как же, помилуйте, ведь они-то староверы, а Арсеньев для них «нечистый никонианец». Как же можно ему руку подать или, скажем, стакан воды у него выпить? Что вы!.. А за советом — прямо к нему. На Дальнем Востоке и в Сибири у Арсеньева своя, особая слава, и почти легендарная: это просто-напросто слава доброго человека.
Профессор Савич рассмеялся, — видимо, что-то вспомнил.
— Недавно прихожу к нему, он мне показывает письмо, только что получил. Писано изумительной древнеславянской вязью. Помните, у Достоевского: «Смиренный игумен Пафнутий руку приложил»?.. Вот такой самый почерк. Ясно, старообрядец писал, какой-нибудь таежный кержак-начетчик. О чем письмо? О ножницах. Автор благодарил за присланные ему ножницы. Не ясно? Понадобились человеку ножницы, а купить, вероятно, негде было. Вот он и написал Владимиру Клавдиевичу. Просто — Владивосток, Арсеньеву. И Арсеньев пошел, купил ножницы, упаковал и отослал, хотя кержака этого сроду в глаза не видал. Вот что он собой представляет, этот Владимир Клавдиевич, — заметил профессор Савич. — А уж гольды, орочи, или тунгусы, или удэге — те на Арсеньева просто богу молятся. И есть за что. Скольких он спас!
— От чего спас? — спросил я.
— Не от чего, а от кого. От всякого рода жуликов и мерзавцев, которые всегда пили из них кровь. И еще весьма недавно. Это время не так далеко ушло. И не забывайте, что до революции мелкие народности Дальнего Востока и Крайнего Севера не пользовались никакой защитой государства. С ними можно было делать что угодно. Их" объявили дикарями и привыкли не считать людьми. Было общество защиты животных, а эти народы никто не защищал. Один Арсеньев. Слышите, один Арсеньев на весь Дальний Восток защишал их и заступался за них! За это он едва жизнью не поплатился. Пуля навылет между ребрами.
— Кто же стрелял? — спросил я.
— Вероятно, какой-нибудь скупщик пушнины. Кому ж еще было стрелять в Арсеньева?! — Он прибавил, улыбаясь: — Однако на него это не подействовало. Не тот человек Арсеньев. Его не запугаешь. У него и сейчас есть питомец удэге.
Профессор Савич рассказал мне историю этого удэге.
Сунцай Геунка попал в лапы к одному перекупщику. Тот якобы страшно полюбил Сунцая и всегда угощал его. Особенно понравился Сунцаю один замечательный напиток. Это была водка с опиумом. И щедрый приятель никогда не отказывал, — на, пей, пожалуйста, сколько хочешь. А когда Сунцай втянулся и уже не мог обходиться без этого страшного пойла, приятель внезапно переменился, не стал давать ни капли. Сунцай умолял, плакал, ползал на коленях. Наконец тот разжалобился, но поставил свои условия:
— Хочешь выпить — неси соболей.
Сунцай пошел охотничать. Охота на соболей — дело очень трудное, оно требует терпения, выдержки, выносливости. Наркоману оно совсем не под силу. Человек был близок к гибели.
И тут о нем каким-то образом узнал Арсеньев. Перед Сунцаем открылась новая судьба.
— Во-первых, — сказал профессор Савич, — Владимир Клавдиевич отпутал его от того мерзавца. Во-вторых, он его лечит. В-третьих, он его учит. В-четвертых, они теперь вдвоем составляют русско-удэгейский словарь и подбирают знаки для удэгейского алфавита. Теперь вы понимаете, что он за человек, Арсеньев?.. Он еще из этого удэге интеллигента сделает, вот увидите!
А на следующий день произошла встреча, котора? показала мне, до каких пределов доходила — и весьма еще недавно — дикость жителей тайги.
Но дикарями были не те, кого привыкли так называть.
Мы сидели с Савичем на пристани в ожидании парохода, когда пришел маленький, худенький человечек. Я увидел его со спины и принял за мальчика лет четырнадцати. Лишь когда он повернулся, стало видно, что это человек пожилой. Он носил мягкую шляпу, пиджак и на ногах рамузы — две отдельные, не сшитые между собой штанины из лосевой или изюбревой кожи, надевающиеся поверх брюк. Его длинные, до плеч, волосы были заплетены в две косы и перевязаны красными лоскутками. На маленьком, сухоньком личике кожа была туго натянута, глазки еле видны.
На пристани многие, оказывается, знали его: это был знаменитый охотник из племени орочей.
Наш спутник, местный казак Лазарев, сказал, что сам этот ороч и покойный его сын были необыкновенные стрелки.
Бывало, с сорока саженей стреляли в яйцо на голове.
Я не понял.
— Очень просто, — пояснил Лазарев. — Скажем, поставит отец сына к дереву или сын отца, на голову ему яйцо, сам отойдет саженей на сорок — и из винтовки торк, и нет яйца.
По словам Лазарева, таежный Вильгельм Телль всегда проделывал этот опыт на пари с охотниками-каза-ками, и всегда на бутылку ханшины, и всегда выигрывал.
Вот чем однажды кончилось такое пари.
— Обхитрили их наши, — сказал Лазарев. — Враз обхитрили!..
Хитрость заключалась в том, что стрелку поставили условие: «Ты мне раньше одну чурочку на дрова расколи, а опосля стреляй!»
Орочи не догадались, какое зверство было скрыто в этом условии. Они согласились. Отец поставил сына к дереву, положил ему яйцо на голову, расколол чурку на дрова, и тут же ему сунули ружье в руки — стреляй.
— А от топора-то, однако, в руках у него дрожба осталась, как бы сказать, дрожение, — пояснил Лазарев. — Стрельнул, да прямо сыну в лоб... Промахнулся, значит.
— Жалел он потом, — добавил Лазарев, помолчав.— Ох, и жалел...
Лазарев говорил с удивительным равнодушием, и оно само по себе было для меня частью его истории....
3
Я увидел его во Владивостоке, в Педагогическом институте, в кабинете директора.
Дверь шумно распахнулась, и в кабинет влетел, не вошел, а влетел, худощавый, «сухой», как говорят на Дальнем Востоке, человек среднего роста, в сером костюме, с мягкой шляпой в руке. Энергичное лицо — большой нос, большой рот, высокий лоб; глаза в глубоких впадинах прикрыты густыми, тяжело нависшими бровями, и две морщины, как большие скобки, по обеим сторонам рта.
— Арсеньев, — назвал он себя, когда нас знакомили.
Он оказался наделенным даром живой речи, его движения были стремительны, веселый и наивный блеск внезапно вспыхивал и сверкал в его глазах.
Я сказал ему, с каким восторгом мы всей семьей читали описания его путешествий.
Удивительно, как он сразу смутился, сконфузился. Он даже перебил меня и заговорил о другом.
— Теперь смотрите, пожалуйста, — сказал он, — ведь все мои проводники убиты...
Его первое слово было о безвестных маленьких людях, темных жителях тайги, которые помогали ему в его путешествиях. Поминутно повторяя: «Теперь смотрите, пожалуйста», он назвал не менее двадцати своих проводников — гольдов, орочей, тунгусов и удэге, которые были убиты, и все с целью грабежа. Один нес из тайги панты, другой — соболей, третий — корень женьшень, и всех находили мертвыми. Он даже назвал мне одного удэге, которого убили, чтобы забрать его жену.
— Теперь смотрите, пожалуйста, ведь и Дерсу Узала убит. — Владимир Клавдиевич назвал это имя с теплой и нежной грустью. — Дерсу Узала! — повторил он. — Какой был чудесный, трогательный человек. Однажды он прибежал ко мне совершенно расстроенный: пропала моя чернильница. Бедняга был в отчаянии, просто жалко было на него смотреть. А ведь он не знал, какова ценность этой баночки чернил, да и о самих чернилах имел смутное представление. Он даже не знал, собственно, как их назвать, и только сказал мне, что потерял «грязную воду». Но ему было мучительно, этой честной душе, при мысли, что он обманул мое доверие.
И после^ грустной паузы еще одно воспоминание:
— Однажды, на привале, я читал солдатам «Сказку о рыбаке и рыбке». Дерсу сидел тут же и что-то мастерил. Я даже не заметил, что он слушает. А он, оказывается, слушал. Когда я кбнчил чтение, он сказал задумчиво: «Верно! Много такой баба есть. Шибко старика жалко. Надо было лодка делай, другой места кочевай». Ах, Дерсу, Дерсу!.. Он был силен и вынослив, как зверь, уверяю вас, но добр, простодушен и доверчив, как дитя... Да они все такие, эти удэге, и гольды, и орочи, и тунгусы. И в этом всегда было их несчастье. Потому что, доложу вам, на земле мерзавцев много. Очень много.
Арсеньев читал в Институте курс этнографии Дальнего Востока. Он только что закончил лекцию и был свободен.
— Хотите, пройдемся? — предложил он.
Во время прогулки он спросил, что больше всего понравилось мне на Дальнем Востоке.
Ответить было легко. *
— Тайга!—сказал я.
— Правильно. Далеко заходили?
Я описал маршрут.
Владимир Клавдиевич спросил, охотничал ли я в тайге. Я рассказал историю о том, как тигр перехватил у нас изюбря, можно сказать, под самым носом.
Арсеньева это приключение развеселило, но не удивило.
— Эка невидаль — тигр в тайге! — сказал он, смеясь. — Когда я поселился во Владивостоке, и даже много позже, тигры заходили прямо в город. Прямо сюда, на улицу Ленина. Она тогда называлась Светлановской. Воображаете картинку: солнечная погода, на улице полно народу, господа офицеры говорят комплименты дамам, и вдруг — не угодно ли? — тигр вот с такими усищами!
Он смеялся по-юношески громко, закидывая голову и сверкая крепкими белыми зубами.
— Вам смешно, — сказал я, — а мы сколько страху набрались. Впрочем, Савич говорит, что с вами было посерьезней.
— Со мной? Что именно?
— Савич говорил, в вас стреляли?
— Ах, это? — протянул Арсеньев. — Это пустяки. Это просто меня хотели убить. Перекупщики разные. Из мести. И за дело, если говорить честно. Но было и другое. Я тоже как-то страху набрался. По самое горлышко.
Он рассказал, как однажды в тайге отошел в сторону от своих, утомился и лег поспать.
— Люблю, знаете: тишина, покой!
Покой оказался относительным. В кустах послышался шорох, вышел известный всему краю, давно разыскиваемый и неуловимый грабитель и убийца, или, как их почтительно звали в те времена, «промышленник».
Арсеньев сказал, что здорово испугался, — он узнал этого человека, — однако хвататься за ружье не хотел: это значило бы подать сигнал к стычке. Владимир Клавдиевич решил, что благоразумнее сохранить спокойствие. Видимо, на «промышленника» это подействовало.
— Ночуете? — спросил он.
— Ночую, — ответил Владимир Клавдиевич.
— Отлично. И я с вами...
Он лег рядом и действительно заснул.
— А я глаз сомкнуть не мог, — сказал Владимир Клавдиевич. — Я думал, он притворяется, он только ждет, когда я засну, тогда он меня ограбит и прикончит. Теперь смотрите, пожалуйста, ночь прошла спокойно. А утром он меня спрашивает, в какую сторону я собираюсь идти. Я сказал. Тогда он говорит: «И я с вами». Час от часу не легче! Целый день вместе пробродили. Я все жду, когда он, наконец, убьет меня. А теперь смотрите, пожалуйста, не убивает, однако. И вот надо нам взобраться на какой-то утес. Трудно. Он-то взобрался, а мне мешало ружье. И вдруг он говорит: «Давайте ружье!» Ну, думаю, сейчас конец. А он уловил мое колебание: «Вы что, боитесь? А чего вы боитесь? Меня? Да если бы я хотел, я бы давно мог вам пулю подарить. Не бойтесь». И теперь смотрите, пожалуйста, ведь это было вполне логично! Если бы он хотел убить, что ему мешало? Я подумал и как-то успокоился. А вечерком мы увидели вдали, у подножия сопки, костер, огонь горит. Тут мой «промышленник» и заявляет: «А теперь я ружье спробую. А ты смотри: донесет ружьишко или не донесет?» Он вскинул ружье и сразу выстрелил. Сразу, почти не целясь. И тотчас у костра началось смятение: видимо, он кого-то ранил, может быть, убил. Это ему понравилось. «Значит, хорошее ружье, говорит, правильное!» Вот оно какие приятные встречи бывают в тайге, — закончил свой рассказ Арсеньев. — И зачем он за мной увязался и почему не застрелил, понятия не имею.
— А вы не думаете, Владимир Клавдиевич, что он точно так же знал вас, как вы его? И именно поэтому не убил?
— Возможно! Кто их разберет, этих одиноких волков?! Что у них на душе и за душой и какие крушения и катастрофы загнали их в тайгу? Одно скажу — страху я тогда хватил во сколько!..
Я сказал Арсеньеву, что, только побродив немного по тайге, стал я понимать, сколько труда он положил на свои экспедиции и сколько лишений, должно быть, перенес. Я вспомнил, как мне рассказывали, что он с голоду ел собак, и спросил, правда ли это.
— Правда, — сказал он глухо. — Люди думают, путешествовать— одно удовольствие. А на деле — мы однажды с голодухи шесть своих собак съели.
Он, видимо, прочитал у меня на лице некий вопрос.
— Удивляетесь? Я вас понимаю: вы спрашиваете, на какого черта мне все это нужно? Почему я не сижу дома, ведь дома спокойнее?
И продолжил:
— А призвание? Это вы куда денете? А поэзия любимого труда, а его романтика? Трудно, опасно, зверь, дожди, болота. И собаки... Не представляете, до чего же было их жаль! Но что из этого?
Я провел во Владивостоке несколько дней, встречался с Арсеньевым почти каждый день и раза два или три был у него дома.
Я не сразу принял его приглашение, хотя сделано оно было в простой и милой форме.
У меня была своя причина. Не предвидя поездки во Владивосток, я выехал из своей таежной берлоги в чем был, не захватив городского платья. На мне была кожаная куртка, кожаные брюки и высокие болотные сапоги, обильно смазанные дегтем. Мой квартирный хозяин всегда расхваливал свой деготь. Он уверял, что этого дегтя, одного его запаха, боится даже сама нечистая сила. Это было правдоподобно. От меня шарахались в поезде, в гостинице, в ресторане — всюду, где я появлялся.
Мог ли я пойти в таком виде к Арсеньеву, зная, что  него жена?
. Так я ему и сказал.
Но он только весьма добродушно пожал плечами.
— Моя жена? Вам перед моей женой неловко? Эх, голубчик вы мой, чем вы ее удивите? Она, бедняжка, ко всему привыкла, что вы!
Я рискнул пойти.
Хозяйка дома приняла меня радушно, как ни в чем не бывало. Видимо, она в самом деле ко многому привыкла.
Арсеньевы занимали небольшую квартиру, обставленную скромно, однако украшенную множеством разных диковинных предметов, вывезенных из тайги. Тут были и охотничьи берестяные трубы, и деревянные божки, которым кое-кто еще поклонялся в тайге, и каменные топоры, которыми кто-то еще пользовался, и многое, многое другое.
— Да у вас целый музей! — сказал я. — Савич говорил, вы и письма получаете интересные.
— Есть, есть! — смеясь, подтвердил Владимир Клавдиевич.
Он стал рыться в столе и достал письмо, написанное детским почерком. С позволения Владимира Клавдиевича я списал его.
Вот оно: «Владимир Клавдиевич. Мне учительница задала работу про зайцев. Напишите, как и чем они добывают пищу. Мне больше от вас ничего не надо. Пишите скорей: работу надо сдать в четверг». Следует подпись. К письму была приложена переводная картинка,— по-видимому, гонорар.
Это было наивное и трогательное подтверждение слов Савича о том, что у Арсеньева слава не только писателя и ученого, но «просто доброго человека».
Однако едва я об этом заговорил, он опять смутился и перебил меня:
— Вы завтра вечером свободны? Можете прийти обедать? Мы обедаем в шесть. Хорошо?
Он что-то довольно громко воскликнул не по-русски" Тотчас вошел китаец в белой поварской куртке. Арсеньев заговорил с ним по-китайски, и так же свободно, как со мной по-русски.
— Завтра вечером будете кушать трепанги, лишаи и еще всякую всячину китайскую. Вы еще такого не ели. Пальцы оближете, — сказал он мне.
Необычайно острые приправы было очень нелегко выдержать. Но Владимир Клавдиевич предался некоторым отдаленным воспоминаниям, и это оказалось настолько интересным/, что я даже не заметил, как съел кушанье, от которого у меня буквально горело во рту.
Владимир Клавдиевич рассказывал о себе.
В девяностых годах прошлого века он окончил в Петербурге Владимирское пехотное училище и был выпущен подпоручиком в Третий западносибирский батальон, расквартированный в Красноярске. Однако, прибыв на место назначения, подпоручик Арсеньев, к изумлению своему, узнал, что его воинская часть давно покинула Красноярск — уже три года, как она переведена во Владивосток.
— Теперь смотрите, пожалуйста, — сказал Владимир Клавдиевич, — в Петербурге об этом не знали. Ни в военном министерстве, ни в Главном управлении Генерального штаба. Недурно?
Подпоручику ничего не оставалось, как пуститься вдогонку своей части. Но это было не так просто: дальше Красноярска железная дорога не шла. Ехать пришлось на перекладных. Отмахав несколько тысяч верст по первобытному сибирскому бездорожью, Арсеньев увидел военный бивак. У солдат на погонах был шифр «8 В.-С. Б.» Это оказался Восьмой восточносибирский батальон.
— А где Третий западносибирский? Не встречали? — допытывался Арсеньев у солдат.
— Мы самые и есть Третий западносибирский, ваше благородие, — отвечали солдаты. — Так что переименовали.
Арсеньев не поверил и пошел к командиру, части. Все оказалось правдой. Третий западносибирский отправился к месту нового назначения в походном порядке, то есть пешком. Шли вот уже три года. Сменились солдаты, сменились офицеры, офицерши нарожали детей, а батальон все шел и шел. Зимовали в попутных деревнях, продвигались вперед в хорошую погоду. Куда спешить? Ведь не на богомолье шли! Никто никого не торопил. Три года шагали — до Владивостока оставалось триста верст.
Когда Арсеньев закончил эту чудовищную историю, из-под бровей выглянули насмешливые глаза.
— Ведь вот она какая была, Расеюшка-то наша! Вы подумайте! Теперь смотрите, пожалуйста, — выходит, я как бы мост, живой мост между Расеюшкой и социализмом! А?
И, чуть переведя дыхание, продолжил:
— Кончилась Расеюшка! Хотите знать, много времени не пройдет, и даже тут, на Дальнем Востоке, будет культура. Руку даю на отсечение, здесь будут фабрики и заводы, промышленность. Этим я хочу сказать — труд будет умный! Вы знаете, кто здесь, на Дальнем Востоке, теперь работает? Комиссия по изучению производительных сил! Государственная комиссия, само государство назначило!
Я сказал, что знаю об этом от Савича и знаю также, чья это заслуга.
— Не в заслуге дело — во времени, — оборвал меня Арсеньев. — Мало я до революции толкался по канцеляриям с этой идеей? А какой был прок? Кто о них когда-нибудь хотел слышать в России, о производительных силах? Кто интересовался ими? Кому в голову приходило, что в основе всего должно лежать знание, изучение, наук?! Руку даю на отсечение, что скоро здесь все пе* ременится. И главным лицом здесь станет не перекупщик, сукин сын, который отбирает у таежного жителя соболей в обмен на блестящую погремушку. Вот помянете когда-нибудь мое слово — главным лицом на Дальнем Востоке будет инженер, учитель, ученый, образованный человек. И будет их много, и каждый сможет стать образованным человеком. Вот увидите. Тогда скажете: Арсеньев предсказывал...
Тихонько открылась дверь, и на пороге показался худощавый человек небольшого роста, с лицом монгола, но явно не китаец, а скорей всего гольд, или ороч, или удэге. Он только показался на пороге, но не переступил его, увидев, что за столом сидит гость. Сколько ни звали его, он не решился войти и даже закрыл за собой дверь.
Владимир Клавдиевич вышел, а его супруга сказала мне, что это пришел удэге Геунка.
— Славный малый, — сказала она, — но очень робкий. С ним была страшная история.
Это оказался тот самый удэге, которого Арсеньев вытащил из лап перекупщика.
Вскоре Владимир Клавдиевич вернулся.
— Видали? Знаете, кто это?
— Знаю, Владимир Клавдиевич, — ответил я. — Мне Савич о нем рассказал.
— Значит, вы убедились, что можно взять так называемого «дикаря», посадить его за письменный стол, и он окажется не хуже людей, то есть будет восприимчив к культуре?!
— Я не сомневался в этом никогда.
— Правильно делали. Нечего сомневаться.
Он снова словно зажегся:
— Вот иногда говорят — мост. Наше поколение — мост между двумя эпохами. Верно! Но если мы можем сказать это о себе, то что же должен испытывать такой Геунка? Он — удэге. Знаете, что это за народность? Она почти вся вымерла незадолго до революции. Трахома. Точней, последствие трахомы — слепота. А еще точней — народ вымер от голода, потому что слепые не могут добывать себе пропитание охотой. А государство и не подумало оказать им помощь. Так что их теперь мало осталось.
— Я слыхал об этом, Владимир Клавдиевич. Говорят, они искусные стрелки и знаменитые охотники?
— Верно. Но стоят-то они совсем-совсем на грани первобытности. Удэге не приносит к себе в шалаш тушу убитого зверя. Ему легче перенести шалаш, и скарб, и семью к тому месту, где лежит туша, и жить там, пока туша не будет съедена. Вам ясен уров.ень культуры?.. Теперь смотрите, пожалуйста, ведь этот мой Геунка в таком именно шалаше и родился. А сейчас он грамотен, и жадность до ученья у него необычайная.
— Савич говорит, вы из этого удэге интеллигента хотите сделать? — сказал я.
— То есть как это я хочу?! — взорвался Арсеньев.— Геунка хочет! Вот в чем штука!.. Они все хотят. Их всех потянуло к знаниям. Будете в Хабаровске — непременно пойдите в школу для народов Дальнего Востока. Увидите нечто феноменальное.
— Я там был, Владимир Клавдиевич.
— Были? Видали? Нет, вы пойдите, когда будут съезжаться новички. Они растеряны, напуганы, им страшно, но они ни за что не согласились бы бросить школу и вернуться назад, в тайгу.
Я сказал, что у меня сложилось такое же впечатление.
— Вы не находите, — спросил Владимир Клавдиевич,— что каждый из них чем-то напоминает слепорожденного, которому должны сделать операцию и вернуть зрение? Вернуть?! Он его никогда не имел. Он не знает, что такое зрение. Стало быть, он не знает, что такое слепота. Но он слышит незнакомые слова, незнакомые запахи, его пальцы касаются незнакомых предметов, он слышит звяканье инструментов. Сейчас его будут оперировать. Ему страшно. Но он не убежит. Он ни за что не убежит. Потому что выше всех страхов и сильней их — жажда прозрения. Что же это за жажда? Откуда она? Ее принесло дыхание эпохи. Ведь какая эпоха! Какая эпоха! Что в России будет лет этак через двадцать пять, тридцать!
Он прищурил глаза, точно хотел лучше разглядеть, что же будет в России, и, удовлетворенный увиденным, воскликнул:
— Эх, помирать не надо! Ей-богу, не надо! Расчета нет, — как бы пояснил он и продолжал доказывать эту мысль:—А какой смысл помирать? И зачем, собственно? Что за удовольствие? Вот я, например, если бы меня спросили, я и в мыслях не имею...

** 
Виктор Григорьевич Финк (1888, Одесса—1973, Москва) — русский советский писатель, мемуарист и переводчик, 
человек необычной судьбы. Родился 6 [18] мая 1888 года в Одессе, в русско-еврейской интеллигентной семье; его отец был адвокатом. В 1906 году окончил коммерческое училище. Учился на юридическом факультете сначала Новороссийского университета в Одессе, а с 1909 года в Парижском университете (Сорбонне), который окончил в 1913 году. Первая мировая война застала его в Париже. Ушёл волонтёром во французскую армию и был записан в Иностранный легион; воевал на Западном фронте. В 1916 году вернулся в Россию. Начал печататься в 1925 году. 
Наибольший интерес представляет книга Финка из эпохи Первой мировой войны «Иностранный легион» (1935; 2-е изд., 1936; новая редакция — 1958). Роман состоит из 13  новелл, напоминающих по манере военные рассказы Мопассана, Доде, писателей потерянного поколения (Барбюса, Ремарка, Хемингуэя, Олдингтона). Повествование ведется от лица русского солдата-легионера. Страшные, нелепые, жестокие до цинизма эпизоды тыловой, окопной и боевой жизни легиона, описанные Финком, обнажают всю бессмысленность бойни народов. 
В 1937 году Финк жил во Франции, работая корреспондентом советских периодических изданий. 
Во время Второй мировой войны Виктор Финк работал во французской секции Международного московского радио, был корреспондентом газеты «Красная звезда». 
Финку, среди прочих, принадлежат перевод на русский язык  знаменитого и любимого в СССР романа Луи Буссенара «Похитители бриллиантов».
Виктор Григорьевич Финк скончался в Москве в 1973 году, похоронен на Новом Донском кладбище.


Категория: Заметки по поводу. Прочитанное и всплывшее в памяти | Просмотров: 464 | Добавил: Мария | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]